За такие вести по нынешним временам и живота лишиться можно. Было над чем помыслить Хвощу. Однако обошлось все как нельзя лучше, ну просто на удивление благополучно. Скорее всего, потому, что князь Глеб ничего иного и не ожидал, а стало быть, все неприятные известия воспринял как должное. Но была и еще одна тайная причина, о которой Хвощ не ведал. Пока боярин вершил свое неудачное посольство, черная душа князя-братоубийцы была обильно смазана мерзко пахнущим маслом удовлетворенного садизма – он только что вышел из главного поруба, в коем ниже боярина по чину никто не сиживал. Вволю насладившись пытками своего брата Константина, а на десерт и отца Николая, он выбил, наконец, обещание помочь в изготовлении тайного страшного оружия и даже нес на груди корявый рисунок будущей болванки, тут же кое-как накарябанный слабой, дрожащей после прижигания железом рукою брата.
Потому и Хвоща он выслушал на ходу, краем уха. Было не до того – князь торопился к своим кузнецам. Народец подобрался у него первостатейный, один другого лучше. Более того, если бы со всей Руси собрались лучшие мастера железных дел потягаться, кто из них в своем деле больше познал и постиг, Глеб уверен был, что и тут они в грязь лицом бы не ударили. Напротив, вознесли бы своего князя и град его стольный выше всех других, ибо им здесь иначе и нельзя. Как-никак Рязань на самом краю, рядом со степью дикой стоит, а против лихих половецких воев бронь добрая нужна.
Ежели кто, дабы побыстрее меч сковать, промашку какую допустит, в другой раз к ковалю-халтурщику и не подойдет никто. Да это еще в лучшем случае. В худшем же побратим погибшего воя к кузне подъедет и с маху половинку меча перерубленного или кусок брони дощатой прямо к воротам приклепает. Этот страшный знак означает, что по вине коваля погиб в схватке удалой вой храбрый. Правда, последний раз такое было годков пять-шесть назад и не потому, что с половцами замирье давно, а просто слава у Рязани такова. Суров сей град к ковалям, принимает лишь стоящих, к делу привычных, ради быстроты изготовления брака в работе не допускающих.
«Еще поглядим, кто кого одолеет, – почти весело думал Глеб, торопясь к ним. – Против такого оружия ни одной дружине не сдюжить».
Одно лишь ему странно было. Пытка самого Константина ничего не дала. Шипела возмущенно прижигаемая плоть брата, орал тот истошно что-то несуразное, сопротивляться пытался да бранил Глеба срамными словами на чем свет стоит – и все. А как дошло до священника, то тут же все и выдал.
«Это славная мысль мне в голову пришла, – думал с ликованием князь Глеб. – А ведь не зря люди мудрые говорят, будто ближе к смерти человек все больше о душе задумывается, вклады церкви делает, дары монастырям подносит, а о мирском, суетном забывает. Константин же и впрямь к ней, старухе безносой, ближе некуда, вот и позаботился о душе своей многогрешной, спасая служителя церкви от тягостных телесных испытаний». Мысли его тут же плавно перешли к отцу Николаю, который, по глубокой убежденности князя Глеба, целиком и полностью, впрочем, как и сам Константин, был виновен в своих несчастьях.
В самом деле, нет чтобы взять этому дураку, ныне сидящему в порубе, пример со своего духовного руководства в лице епископа Арсения. Услышав о лютом смертоубийстве, старый епископ пусть и не поверил до конца Глебовым объяснениям, так хоть вид сделал и перепроверять их не стал. Правда, сразу после услышанного он вовсе расхворался и с подворья своего не выходил. Зато этот духовник новоявленный, появившийся невесть откуда и тут же прилепившийся к Константину, никак и впрямь захотел, чтобы его в сан мученика после смерти возвели.
Ишь приперся из Ожска в Рязань проповедовать, будто своих попов здесь нет. Ну ладно бы, о смирении речь вел или, как в первый день, возле храма Бориса и Глеба, обращаясь к князю, вышедшему после обедни, к милости призывал, хотя тоже дерзко и с намеком. Так нет же, спустя уже двое суток откуда-то узнал он о настоящем положении дел и не догадался промолчать. Напротив, в обличения кинулся. Сам-то князь Глеб не слыхал их толком, и слава Богу. Не сдержалось бы сердце ретивое, снес бы дерзкому голову с плеч на глазах у всего люда рязанского, а это негоже. Народец нынче и без того все больше пасмурный ходит, а того не понимают, что чем больше Рязань возвеличится, тем им же самим лучше будет во сто крат.
С этими мыслями он и взошел на подворье к Архипу, самому знаменитому из всех ныне живущих на Рязани ковалей, уже пожилому, но не утратившему своего легендарного мастерства.
Однако через несколько часов его энтузиазм несколько спал, и настроение вновь стало ухудшаться. Он понял, что Константин выдал ему далеко не все секреты. Полые болванки непременно должны быть чем-то заполнены, а про это братец умолчал.
«На Ратьшу надеется, – хмыкнул он зло. – А может, и не зря, – тут же пошла вторая мысль, но он отмахнулся от нее пренебрежительно. – Ничего. За день-два им Рязани ни в жизнь не взять. Успею. Правда, если только уже сегодня все до конца из этого упрямца выжму».
Ровно в полночь передышка для узников завершилась. С могильным скрипом, уподобясь входу в склеп, дверь в поруб открылась, и в подвал вошел Глеб. Его верный Парамон, неизменно сопровождающий рязанского князя, вновь держал на вытянутых руках жаровню, наполненную свежими углями, рдеющими густой вишнево-кровавой краснотой.
Едина просьбишка малая бысть у князя Глеба, дабы покаялся брат его нечестивый во грехах тяжких, но отвергаша Константин во гордыне бесовской все мольбы жаркия и повелеша князь Глеб, повинуяся свому сердцу доброму, дати тому седмицу на раздумье, а дабы диавол не смущаша, отвели Константину по княжому повелению комору просторну, в коей чисто и тепло бысть. Сам же княже Глеб брата своего не забываша и ежеден заходиша к тому, дабы помолитися вместях за спасение его души многогрешнай.